СЕГОДНЯ 125 лет СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ!

Новости СРПИ Союз Русскоязычных Писателей Израиля

 

Из прозы Марины Цветаевой «Мой Пушкин». Эпиграф на шмуц-титуле: «Ведь Пушкина убили, потому что своей смертью он никогда бы не умер, жил бы вечно… (Из письма 1931 года).


Цветаева называла Пушкина даже не наставником, а соратником. Не обинуясь именует она себя «товаркой Пушкина: «Прадеду – товарка: В той же мастерской!». Это был вызов. В её понимании Пушкина, в её безграничной любви к Пушкину самое важное и решающее – это твёрдое, непреложное убеждение в том, в том, что влияние Пушкина может быть только освободительным…


«Скамейка. На скамейке — Татьяна. Потом
приходит Онегин, но не садится, а она встает. Оба
стоят. И говорит только он, все время, долго, а она не
говорит ни слова. И тут я понимаю, что рыжий кот,
Августа Ивановна, куклы не любовь, что это —
любовь: когда скамейка, на скамейке — она, потом
приходит он и все время говорит, а она не говорит ни
слова.
— Что же, Муся, тебе больше всего понравилось?
— мать, по окончании.
— Татьяна и Онегин.
— Что? Не "Русалка", где мельница, и князь, и
леший? Не "Рогнеда"?
— Татьяна и Онегин.
— Но как же это может быть? Ты же там ничего не
поняла? Ну, что ты там могла понять?
Молчу.
Мать, торжествующе:
— Ага, ни слова не поняла, как я и думала. В шесть
лет! Но что же тебе там могло понравиться?
— Татьяна и Онегин.
— Ты совершенная дура и упрямее десяти ослов!
(Оборачиваясь к подошедшему директору школы,
Александру Леонтьевичу Зографу.) Я ее знаю, теперь
будет всю дорогу на извозчике на все мои вопросы
повторять: "Татьяна и Онегин!" Прямо не рада, что
взяла. Ни одному ребенку мира из всего виденного бы
не понравилось "Татьяна и Онегин", все бы предпочли
"Русалку", потому что — сказка, понятное. Прямо не
знаю, что мне с ней делать!!!
— Но почему, Мусенька, "Татьяна и Онегин"? — с
большой добротой директор.
(Я, молча, полными словами:) "Потому что —
любовь".
— Она наверное уже седьмой сон видит! —
подходящая Надежда Яковлевна Брюсова, (3) наша
лучшая и старшая ученица, — и тут я впервые узнаю,
что есть седьмой сон, как мера глубины сна и ночи.
— А это, Муся, что? — говорит директор, вынимая
из моей муфты вложенный туда мандарин, и вновь
незаметно (заметно!) вкладывая, и вновь вынимая, и
вновь, и вновь...
Но я уже совершенно онемела, окаменела, и
никакие мандаринные улыбки, его и Брюсовой, и
никакие страшные взгляды матери не могут вызвать с
моих губ — улыбки благодарности. На обратном пути
— тихом, позднем, санном, — мать ругается:
— Опозорила!! Не поблагодарила за мандарин! Как
дура — шести лет — влюбилась в Онегина!
Мать ошибалась. Я не в Онегина влюбилась, а в
Онегина и в Татьяну (и, может быть, в Татьяну
немножко больше), в них обоих вместе, в любовь. И ни
одной своей вещи я потом не писала, не влюбившись
одновременно в двух (в нее — немножко больше), не в
них двух, а в их любовь. В любовь.
Скамейка, на которой они не сидели, оказалась
предопределяющей. Я ни тогда, ни потом, никогда не
любила, когда целовались, всегда-когда расставались.
Никогда — когда садились, всегда — когда
расходились. Моя первая любовная сцена была
нелюбовная: он не любил (это я поняла), потому и не
сел, любила она, потому и встала, они ни минуты не
были вместе, ничего вместе не делали, делали
совершенно обратное: он говорил, она молчала, он не
любил, она любила, он ушел, она осталась, так что если
поднять занавес — она одна стоит, а может быть, опять
сидит, потому что стояла она только потому, что он
стоял, а потом рухнула и так будет сидеть вечно.
Татьяна на той скамейке сидит вечно.
Эта первая моя любовная сцена предопределила
все мои последующие, всю страсть во мне несчастной,
невзаимной, невозможной любви. Я с той самой
минуты не захотела быть счастливой и этим себя на
нелюбовь — обрекла.
В том-то и все дело было, что он ее не любил, и
только потому она его — так, и только для того его, а
не другого, в любовь выбрала, что втайне знала, что он
ее не сможет любить. (Это я сейчас говорю, но знала
уже тогда, тогда знала, а сейчас научилась говорить.) У
людей с этим роковым даром несчастной —
единоличной — всей на себя взятой — любви — прямо
гений на неподходящие предметы.
Но еще одно, не одно, а многое, предопределил во
мне "Евгений Онегин". Если я потом всю жизнь по сей
последний день всегда первая писала, первая
протягивала руку — и руки, не страшась суда — то
только потому, что на заре моих дней лежащая Татьяна
в книге, при свечке, с растрепанной и переброшенной
через грудь косой, это на моих глазах — сделала. И
если я потом, когда уходили (всегда — уходили), не
только не протягивала вслед рук, а головы не
оборачивала, то только потому, что тогда, в саду,
Татьяна застыла статуей.


Урок смелости. Урок гордости. Урок верности. Урок
судьбы. Урок одиночеств». (Марина Цветаева, «Мой Пушкин», «Советский писатель», 1967 год).
"Мой Пушкин" - это проза необычная: проза поэта. И необычайная - проза о поэзии.
Это рассказ о вторжении в душу ребенка стихии стиха. И рассказ о неумолчном ответном эхе, родившемся в этой душе. Незаурядной душе: ребенку ведь и самому предстояло стать поэтом, да еще выдающимся, решительно непохожим ни на кого на свете.
Это проза-воспоминание и проза-прозрение. Проза-исповедь и проза-проповедь. А сверх всего проза-исследование, психологическое
исследование. Впрочем, это обязательные черты почти всего, что написала Марина Цветаева как прозаик. Удивительные черты. Удивительные в своем сочетании. Они сделали ее прозу явлением столь же неповторимым, как и ее поэзия.
Леонид Финкель
 

ФИО*:
email*:
Отзыв*:
Код*

Наши анонсы

Фоторепортажи

О союзе писателей

Andres Danilov - Создание сайтов и SEO-оптимизация
Многоязычные сайты визитки в Израиле